Михаил Горбунов - Белые птицы вдали [Роман, рассказы]
И еще не было домовладелки Полиняевой, как в воду канула после ухода немцев…
Но все-таки от того вьюжного стыло-оголенного дня на «Княгине» начал пробиваться в Марийке живительный росток тепла, и что-то собиралось в ней из разметанных войной частиц, пока не дошло до этой почти нереальной, бросающей дерзкий вызов трудному времени поездки в Сыровцы — на свадьбу Грицька! Фантастическая необычность события — женится Грицько, тот самый Грицько, собиравший серые гнилые колоски заморыш! — веселила Марийку, да и Зинаида Тимофеевна с сестрой не могли отделаться от чувства какой-то нарочности этой поездки, даже оказавшись в битком набитом вагоне… Благо был, так сказать, запасной вариант: в Сыровцах давно их ждали тетя Дуня, дядя Артем и вернувшаяся с войны Ульяна — сколько им надо вспомнить, сколько подсчитать и заново пережить потерь, а есть и вовсе неразвязанный узел: все судьбы большой семьи определились — счастливо ли, несчастно, — только судьба Константина Федосеевича осталась в ушедшей грозе, и Зинаида Тимофеевна с Марийкой продолжали его ждать…
Руководил поездкой, конечно, Василек, единственный мужчина в составе жиденькой городской делегации, больше того, ее глава, впрочем, он же глава и устроитель самой свадьбы, и все совпало с зимой, с рождеством, с вихрением снега, и сейчас, лежа в пахнущей ржаным печевом темени, прислушиваясь к нестрашному завыванию ветра в трубе, Марийка снова и снова перечувствовала и ломающую ребра давку при посадке в поезд, и вагонную духоту, и прерываемую паровозным свистом веселую перекличку разбросанных в разные концы, заблудившихся в отсеках, полках и переборках мамы, тети Поли и Зоси, пока, протискиваясь сквозь локти, спины, корзины и мешки, Василек не собрал воедино своих подопечных, каким-то чудом устроил даже сидячие места, а Марийка с Зосей оказались под самым потолком, на багажных полках. Зося тут же начала накручивать на папильотки свои огненные волосы, и чувствовалось, к этому ее обязывала некая роль, некое право на эту роль при главном устроителе свадебной поездки, и Марийка боялась смотреть в ее сторону, еще не отойдя от того, что было в тамбуре.
Втиснув женщин в вагон, где их сразу же подхватил поток устремившихся в дверь пассажиров, сам Василек вскочил на подножку уже на ходу поезда, Марийка подала ему руку, и они решили подождать в тамбуре, пока внутри вагона улягутся страсти… Под ногами у них гремело и ходило ребристое железо, оттуда, снизу, врывался снеговой, с запахом мазута, холод, но рядом был Василек, Марийка безотчетно и доверчиво, как она делала это в детстве, скользнула руками ему под шинель, и вдруг ее обожгла близость крепкого мужского тела: это был уже не тот, не ее из детства, Василек, и она со смутным сладким страхом поняла, что и она давно не та. Она отдернула руки, опустила глаза, чувствуя, как колотится у нее под пальтишком, видя красные с мороза руки Василька, он тоже боялся поднять их и положить на плечи Марийке, как сделал бы это раньше…
— Пойдем, — сказала она, и звук ее голоса потерялся в железном грохоте тамбура.
Он не отвечал, ждал чего-то, не в силах на что-то решиться, и Марийка, все не глядя на него, одна пошла в вагон…
И вот опять, только что…
Приехали уже к вечеру, вышли из вагона в снежную крутоверть, царившую на безлюдном перроне с сиротливым вокзальным зданьицем, побежали с чемоданами и пешками в привокзальный поселок, здесь должны были ночевать: не зная, каким поездом удастся приехать, Василек договорился с женихом, чтоб лошадей прислали на станцию утром. А в поселке их ждали, Марийка сразу определила это по устоявшемуся в хате сладкому запаху печева… И вот уж хозяйка, немолодая одинокая женщина, без ума от давно не бывшего у нее такого столпотворения, мечет из печи на стол, и Василек отделяет кое-что из припасов, которые он везет на свадьбу, достает из чемодана и ставит на холщовую скатерть рядом с крупно порезанной квашеной капустой и миской с бурыми солеными помидорами прозрачную бутылку с сургучной нашлепкой, и Марийку покачивает теплая волна от этой гостеприимной хаты, от запахов домашнего печева, от пляшущего у окошка снега, от теснящихся за столом родных ей людей, и она уже примеривается к пирогам («С фасолью и маком!» — сказала хозяйка), к мятой, запеченной до багровой корочки картошке, — и тут — возня, топот в сенях, хозяйка открывает дверь, и Марийка не сразу догадывается, что это же ряженые, и та самая теплая волна окатывает ее с ног до головы. Ряженые!
Вырвалась вперед девушка с размалеванным лицом, остолбенела перед Васильком, единственным в хате мужчиной, — да каким: грудь в орденах, на плечах офицерские погоны! Пересилила себя, глядит затуманенными глазами:
— Ну, кому заспивать? Имя дивчины? — И бедовым взглядом переходит с Зоей на Марийку. — А, може, молодыци?!
Грохнули девчата у двери, ждут, что скажет синеглазый молодой лейтенант, да — знали бы! — раненый восемь раз… Василек не спешит, наливает граненую стопку, подает в несмело протянутую руку девушки и вдруг поворачивается от Зоси к Марийке, и она, видя его смешавшееся, виноватое лицо, холодеет, умоляет глазами: нет, нет, Зосю называй! Но Василек, неумело маскируя под шутку то, что делал всерьез, называет Марийку, и она ясно слышит, видит краем глаза, как натянуто и обличительно рассмеялась Зося, откинув за спину пышные красные волосы… Озорно зазвенел бубен, зачастили песню девушки, а Марийка сидела потупясь, сгорая от стыда, что и мама с тетей Полей поняли тайный смысл происходящего…
«Когда же все началось?» — терзалась Марийка, не в силах сомкнуть глаз: пережитое в этот вечер снова и снова наплывало на нее. Зерно под ряднами мягко перекатывалось, так и этак принимая ее тело, ветер на улице шарил вокруг хаты, в окошко лился чистый зеленоватый свет, и Марийка сквозь свою вину перед Зосей чувствовала себя владелицей чего-то такого, на что она, именно она, имела право. Она, одна она! Вместе с тем ее чудесное обретение было так неожиданно и так непривычно, и подкатывало к горлу от этой непривычности, детство не отпускало ее, Марийка радовалась и томилась своей изменой ему, своим «грехом», внутренне краснея, она чувствовала ломящую сладость во всем теле… «Так когда же все-таки, когда это началось?» — почему-то мучило ее, будто степень «греха» предопределялась сроком давности… И тогда она ясно увидела день возвращения Василька.
Это был выходной день, Марийка вспомнила, потому что они с мамой с утра принялись за стирку, радуясь тому, что целый день будут вместе, да никуда и не хотелось идти: на улице по-осеннему холодно, неприютно моросило. В это утро и пришел Василек, встал в двери, опустив у ног фибровый чемоданчик и опершись на палочку, — как ясное небо хлынуло в комнату от синих смеющихся глаз.
— Василек! — Марийка, опередив маму, стряхивающую с рук мыльную пену в корыто, и не приняв в расчет эту самую палочку, повисла у него на шее.
— Марийка! Ты? — говорил Василек, отстраняя ее от себя, чтобы лучше рассмотреть. — Ты?
Она хорошо помнит его взгляд — быстрый, внезапно что-то понявший и тут же смутившийся от того, что понял. А Марийка знала, что она стала взрослой, и что красива, и что это-то и понял Василек, и саму ее не смутило обескураженное, оценивающее его лицо, она уже как бы превосходила Василька своей юностью и своей независимостью от кого бы то ни было на свете. И вместе с тем она по-детски, по-сестрински гордилась, что это их с мамой Василек пришел из задымленной дали войны, из Бер-ли-и-на, и он пришел в их дом, и вот теперь так незнакомо пахнет его шинель — отсыревшим сукном, вправду, кажется, дымом и еще санобработкой. Василек-то из Берлина, из грохота уличных боев, загремел, раненный и контуженный, в далекий сибирский госпиталь, оттуда подал весть, оттуда Марийка с мамой его и ждали…
Нет, нет, тогда еще ничего не было… Просто, когда сбегались люди со всей Соляной, чтобы посмотреть на Василька, с его орденами и медалями, и тетя Тося прибежала, и даже вынырнули из своей комнатушки мать-Мария и мать-Валентина — они теперь жили на прежнем месте, — не было одной Зоси, и Антонина Леопольдовна, извиняясь и досадуя, сказала, что дочь нездорова, это больно уязвило Марийку, и она еле сдержалась, чтобы не крикнуть Васильку: «Врет она, врет! Зося фрикадельки накручивает!»
Весь день перемешался в бесконечных рассказах и воспоминаниях, в маминых укорах, что не известил телеграммой о приезде, тогда бы всем двором пришли на вокзал, в маминых же охах и ахах по поводу палочки…
— Ничего, живы будем — не помрем! — хорохорился Василек, стуча в пол хромовым, со щегольской гармошкой, сапогом: можете убедиться, совсем заживает нога, и Марийка видела: не маме что-то хочет доказать Василек, а самому себе и еще кому-то, — и она была солидарна с ним.
Зинаида Тимофеевна потерялась в счастливых хлопотах, не сразу вспомнила про сундук и наконец раскрыла его, кладет перед Васильком стопочку одежды и белья — стираного, глаженого… Это были хранившиеся ею довоенные вещи Василька. Марийкиного приданого, как и следовало ожидать, они не нашли по возвращении в Киев в развороченной кем-то квартире, а этим барахлишком никто не прельстился… Хохоту же было, когда Василек прикладывал к себе штаны, еле спускавшиеся за колени, и рубахи — с рукавами по локоть. Четыре же года пролетели, вон какой орел пришел, пол-Европы прошагал, грудь в орденах, а мама ему подростковые рубашки — не смешно ли! Но такая она, мама, что с ней поделаешь.